Рус Eng Cn Translate this page:
Please select your language to translate the article


You can just close the window to don't translate
Library
Your profile

Back to contents

Litera
Reference:

Essay “The Caucasian” as a phenomenon of existential paradigm in the prose of M. Y. Lermontov

Moskvin Georgy Vladimirovich

PhD in Philology

Docent, the department of History of Russian Literature, M. V. Lomonosov Moscow State University

119992, Russia, g. Moscow, ul. Leninskie Gory, 1, str. 51

georgii_moskvin@mail.ru
Other publications by this author
 

 

DOI:

10.25136/2409-8698.2021.3.35041

Received:

13-02-2021


Published:

25-02-2021


Abstract: This article is dedicated to the question that has not been previously raised within the framework of Lermontov studies, namely analysis of the essay of Lermontov’s late period “The Caucasian” from the perspective of reflection of existential problematic of literature of the early XIX century therein. The research is conducted on the ideological and artistic arrangement of the text, which represents the socio-psychological aspects of human adaptation to life. The author underlines that Lermontov chose the Caucasian discourse for expressing the personal biographical experiences and creative ideas of his novel “A Hero of Our Time”, which coincide with the period the writer’s military service in the Caucasus and vacation in St. Petersburg in 1841. This essay generalizes the threads of personal life and fate, featuring all possible characters representing the theme: natural. Georgian, state Caucasians, among them are the unnamed heroes of the entire textual space of Lermontov’s mature prose (Maxim Maksimych, Grushnitsky, wandering literary artist, Grigory Alexandrovich Pechorin, as well as female images Bela, Undine, Cossack woman, Nastya). The essay finale is an emotional outcome of futile existence of a human. The author follows the life path of the composite character – the Russian Caucasian from the initial novella “Bela” to finale of the essay “The Caucasian”, which appears to be emotional outcome of vain existence of a human having no real substance.


Keywords:

Lermontov, essay, life, destiny, existential problematics, hero, exectations, gloomy existence, finale, way

This article written in Russian. You can find original text of the article here .

Фундаментальными вопросами экзистенциальной литературы первой половины XIX являются вера, содержание жизни человека и адаптация к условиям действительности. В прозе Лермонтова названные проблемы наибольшую полноту выражения получили соответственно в повести «Фаталист» (вера), «Княжна Мери» (содержание жизни), очерк «Кавказец» и повесть «Штосс» (адаптация к условиям действительности).

«Кавказец» по литературному статусу, или жанру, считается очерком, он упоминается в числе подготовленных к изданию статей в первом выпуске сборника «Наши, списанные с натуры русскими», собранного А.П. Башуцким [10, 51], однако не был в нем напечатан. Причина этого указана в записи переписчика, составившего «список с статьи собственноручной покойного М. Лермонтова <…> не пропущенный цензурою» [8, 668-669]. Существует предположение, что причиной также могло быть упоминание в очерке А.П.Ермолова, находившегося в то время в опале [16, 215]. Текст очерка можно считать своего рода итогом кавказской службы автора (известно, что Лермонтов хотел уйти в отставку и не возвращаться на Кавказ в качестве военного, о чем свидетельствует письмо к А.И.Бибикову от второй половины марта 1841 г.: «Начну с того, что объясню тайну моего отпуска: бабушка моя просила о прощении моем, а мне дали отпуск» [6, 533] Создавался очерк в настроении прощания и совпадает по тональности и времени создания со стихотворением «Завещание» («Наедине с тобою, брат…»). Стихотворение представляет собой монолог, как бы обращенный к самому себе, т.е. лирическое «я» в нем словно раздваивается: – один герой уезжает, другой остается. В очерке «Кавказец» применен тот же принцип: автор повествует о собирательном типе «полурусского, полуазиатского существа», и в то же время в очерке сильны автобиографические мотивы.

Очерк «Кавказец», опубликованный Н.О. Лернером в 1829 г. [9, 22-24], должен был показаться несколько необычным и неожиданным на фоне художественной прозы Лермонтова, тем не менее, он соответствовал духу современной литературы, – процессу, когерентному общедемократическим тенденциям экзистенциальной литературы эпохи. И.С.Юхнова пишет, что «в жанровом отношении “Кавказец” – физиологический очерк», и делает справедливое замечание об особенности изображения героя очерка: «Тип кавказца дается не в статике (что характерно для физиологического очерка), а в динамике. Лермонтов не просто описывал распространенный социально-психологический тип, а раскрывал основные вехи биографии офицера-кавказца» [17, 1127].

Лермонтов начинает очерк с обращения к воображаемому читателю: «Во-первых, что такое кавказец и какие бывают кавказцы?» [8, 348]. Казалось бы, начало обещает перечисление типов кавказцев, исходя из формального «во-первых», что было бы ожидаемым для физиологического очерка, на деле же это перечислительное слово оказывается синонимом любого риторического начала типа «может быть, вы хотите узнать?» или «поначалу поясним», поскольку далее повествование не структурируется как последовательное «во-вторых», «далее», «наконец» и т.п. Безусловно, продолжать его подобным образом вовсе не обязательно, даже для слишком сухого очерка Лермонтов создает разомкнутый для ведения рассказа текст. Вторая часть начального предложения предлагает рассказ о том, «какие бывают кавказцы», речь же идет о «настоящих», а по преимуществу об одном собирательном образе настоящего кавказца. Мельком автор упоминает статских, лишь чтобы заметить, что они «редки» и они «большей частию неловкое подражание», зато среди них упоминает особую категорию «полковых медиков». Вспоминает о намерении рассказать «в двух словах» о типах кавказцев автор в самом конце, при этом точность и яркость характеристики компенсирует их краткость. Подобная ассиметрия в организации повествования говорит только о естественной для Лермонтова установке на художественность – говорить не по плану, но в согласии со значимостью темы. Так, уже в зачине проявляется свободная, независимая от заданности манера лермонтовского рассказа.

«Кавказец» превосходит жанровую замкнутость обычного физиологического очерка по способу представления выбранного социально-психологического типа героя. При создании физиологического очерка перед автором всегда существует трудность в создании, по выражению Голубицкого, «образов-типов» [4, 155-161], поскольку, как выше было замечено, достичь согласования между типом и индивидуальным образом чрезвычайно трудно.

В.А.Кошелев выделял четыре «психологические вариации» героев в кавказском дискурсе у Лермонтова: «героическую (Максим Максимыч), ироническую (герой очерка «Кавказец»), лирическую («Завещание»), философскую («Валерик»)» [7, 271]. И.С.Юхнова дополнила наблюдения исследователя в том, что тип «кавказца» в позднем творчестве поэта не просто «множился» – Лермонтов искал и находил разные формы его репрезентации [17, 1127]. Вопрос собирательности образа кавказца представляет собой дискуссионную проблему. Нередко указывается, что литературным прототипом кавказца у Лермонтова явился образ штабс-капитана Максима Максимыча из «Героя нашего времени», что верно лишь отчасти, хотя аргументов в пользу данного мнения достаточно, и они убедительны. Например, С.Н.Дурылин замечает и текстовые переклички в «Бэле» и «Кавказце: «Сознайтесь, однакож, что Максим Максимыч человек достойный уважения» Это обращение к читателю, переносящее читательское внимание на личность Максима Максимыча, которому предстоит занять видное место в следующей повести, напоминает аттестацию из очерка «Кавказец»: «Настоящий кавказец – человек удивительный м достойный всякого уважения и участия» [5 ,199].

Уникальность жанрового решения в очерке «Кавказец» касательно создания центрального образа, конституирующего тему, состоит в художественном утверждении следующего принципа. В физиологическом очерке тип собирает в себе своих отдельных репрезентантов, игнорируя или пренебрегая их индивидуальностью, ибо его главная задача – построить дагерротипную модель сегмента общества. У Лермонтова отдельные образы складываются в тип, оттого он может быть сравним с многоцветным подвижным явлением общей жизни. В прозе Лермонтова наблюдается тенденция к последовательному утверждению суверенности героя, притом чем отстраненнее герой от автора, тем ярче его самобытность (например, образ Максима Максимыча).

Подтверждением высказанной мысли может, в первую очередь, стать то обстоятельство, что образ кавказца в очерке не является ни продолжением, ни восполнением недоговоренного в романе «Герой нашего времени». За образом-типом кавказца у Лермонтова различаются разные личности, прежде всего, литературного происхождения. Отмечаются в этом отношении книги Н.П. Титова «Неправдоподобные рассказы чичероне дель К…о», с которой Лермонтов мог быть знаком [14] или воспоминания М.А. Ливенцова, [111, 698], в «Извлечениях из дневника», бегло описавшего колоритные личности кавказцев. Там же будущим генералом Ливенцовым приводится нелепый слух, служащий отчасти свидетельством популярности Шамиля и несколько поясняющий фразу из очерка: старый кавказец «на свободе читает Марлинского и говорит, что очень хорошо» [8, 340] – мол, «Шамиль – никто иной, как сам Бестужев-Марлинский, исчезнувший в то самое время, когда появился имам-Шамиль…» Указывалось также на типологическую близость литературных типов офицеров в «Капитанской дочке» и штабс-капитана Максима Максимыча. Однако более показательны автореминисценции в самом творчестве Лермонтова.

За собирательностью образа героя в очерке угадываются разные герои Лермонтова. Так, усматривать биографические и личностные совпадения между ними не вполне оправдано, напротив, сами различия разделяют не качества, а выделяют индивидуальности из типа. Так, Максим Максимыч едва ли «читал “Кавказского пленника” и воспламенялся страстью к Кавказу». Это скорее похоже на 10-летнего биографического автора или 16-летнего поэта, написавшего «Синие горы Кавказа, приветствую вас». Впрочем, им бы мог быть и путешествующий литератор, если бы не литературная бесстрастность этого героя, но ни в коем случае не простой Максим Максимыч – констрастная фигура Печорину. Когда Лермонтов замечает, что между статскими настоящие кавказцы «разве только между полковых медиков», никто из героев романа не приходит на ум, кроме доктора Вернера. В юношеском азарте нового кавказца («наш юноша кидался всюду, где только провизжала одна пуля») угадываются поведенческие черты Грушницкого («Грушницкий слывет отчаянным храбрецом; я его видел в деле, он махает шашкой, кричит и бросается вперед зажмуря глаза» [8, 263]. В приведенном сопоставлении намечаются три характера: безудержного романтика, каким, может быть, и был тридцать лет назад будущий штабс-капитан, теперь уже «холодно храбр и смеется над новичками, которые подставляют лоб без нужды» [7, 263], и голос наблюдателя («я его видел в деле»), прошедшего период юной горячности и теперь знающего по опыту о «русской храбрости»; пошлого Грушницкого, чья судьба, если он бездарно не погибнет, станет либо «мирным помещиком, либо пьяницей». Так проявляется творческий прием Лермонтова в очерке, благодаря которому автору удается представить, как складывается тип героя из суверенных характеров его представителей.

Необходимо поправиться, что в отношении героя очерка «Кавказец» терминологическое определение тип не вполне точно называет описываемое социальное, этнокультурное явление – кавказец, поскольку речь в нем идет о группе людей, объединенных не столько определенными характеристиками, сколько общей судьбой. Именно названное литературное обстоятельство позволило художнику создать столь емкое изображение лиц и жизни своих героев.

Представляя в очерке единую биографию кавказцев, Лермонтов разделяет ее на три этапа, соответственно три основных части текста. Первый представляет начало кавказской службы, период адаптации к ее условиям и занимает он юношеские, молодые годы. Перелом отмечен пассажем: «Между тем жары изнурительны летом, а осень слякоть и холода. Скучно! Промелькнуло пять, шесть лет, все одно и тоже» [8, 349]. Сравним с текстом из «Княжны Мери», предваряющим последние драматические события в дневнике Печорина: «Вот уже полтора месяца, как я в крепости N; Максим Максимыч ушел на охоту. Я один; сижу у окна; серые тучи закрыли горы до полошвы; солнце сквозь туман кажется желтым пятном. Холодно, ветер свищет и колеблет ставни. Скучно» [8, 22]. Отделен первый период кавказской жизни от второго описанием настроения героя, вызванного застойной жизнью без перспективы. Отдельного внимания здесь заслуживает фраза: «Казачки его не прельщают, он одно время мечтал о пленной черкешенке, но теперь забыл и эту почти несбыточную мечту» [8, 349].

В творчестве Лермонтова от произведения к произведению развивается тенденция к депрессии темы любви. что с очевидностью обнаруживается в смещении любовного конфликта из близкой социальной духовной ему сферы в иные слои жизни. Так, в «Герое нашего времени» светская среда представлена лишь в «Княжне Мери», что естественно для кавказского романа, в других же повестях романа лишь мельком приводятся упоминания о прежних увлечениях героя. В трех повестях – «Бэла», «Тамань» и «Фаталист» сердечные истории Печорина связаны с девушками-казачками («Тамань» и «Фаталист») и черкешенкой Бэлой в одноименной повести. В «Кавказце» упоминаются лишь казачки и мечта о пленной черкешенке. Небезынтересно, что о черкешенке говорится как о «почти несбыточной мечте» настоящего кавказца, что вызывает сомнение в целесообразности этого дополнения, т.е. требует его объяснения. Конечно, сам по себе настойчивый мотив пленной восточной девушки (в «Вадиме», «Бэле», «Кавказце») отличает его близость к популярному сюжету «любви европейца и дикарки». Различие между «одно время мечтал» и «почти несбыточной мечтой» состоит в том, что первое означает мечтал о приключении, второе – мечту о любви, которую стремился создать Печорин в повести «Бэла»; увлечение казачками относится к бытовому любовному опыту кавказца, сопровождающему его на жизненной дороге: в начале службы на зимовке «он влюбился, как следует, в казачку» [8, 348]; затем «казачки его не прельщают», что не исключает, тем не менее, связи с ними; в конце, «если судьба и обременит его супругой, то он старается перейти в гарнизон и кончает дни свои в какой-нибудь крепости» [8, 351].

Помимо того, что в очерке обнаруживаются исторические и биографические подтексты, имеют под собой веские основания мнения об ;иронии или автопародии как стилевом принципе построение произведения [3, 202-209]. Для повествования на всем протяжении текста характерна ироническая модальность. И.С.Юхнова замечает, что автор «вступает в диалог с читателем», устанавливая с ним доверительные отношения, стараясь «увлечь читателя», а не сообщить сумму организованных в псевдонаучную схему сведений. Этому служит «иронический модус повествования» [17, 1127]. Тем не менее, сохраняясь как постоянная составляющая, ироническая интонация в тексте выступает в различных модификациях, т.е. передает в каждом случае присущее данному высказыванию авторское отношение к предмету рассказа. Например, казалось бы, описываются типологически сходные ситуации: герой очерка приобретает кавказское снаряжение еще до поездки, шьет ахалук, достает мохнатую шапку, плеть и по дороге еще покупает «дрянной кинжал», который не снимает в первые дни. Такие приготовления вызывают добродушную улыбку, отнюдь не насмешку, благодаря отношению к ним самого автора. Второй, основной период кавказской жизни начинается с явления новой страсти, и «тут-то он (герой – Г.М.) делается настоящим кавказцем» [8, 349]. Ирония при описании приобретения шашки-гурды, пистолета закубанской отделки, крымской винтовки, кинжала, лошади, костюма и т.п. носит совсем другой характер – понимающий, сочувственный и уважительный. Причиной смены иронической интонации было рождение страсти, следование которой означило перерождение кавказца, оказавшегося вне России волею жизненных обстоятельств, в настоящего кавказца. Произошла экзистенциальная перемена в его индивидуальной жизни. Отныне он из человека, приехавшего на Кавказ и не просто живущего на Кавказе, становится своего рода Робинзоном Кавказа. Он усваивает новую реальность с пылкостью неофита. На склоне этого этапа биографии настоящего кавказца и застал 50-летнего Максима Максимыча Печорин в романе «Герой нашего времени». Штабс-капитан к этому возрасту прожил настоящим кавказцем лет 20, поэтому Лермонтов выбрал именно этого героя парной фигурой для Печорина как наиболее соответствующего своим художественным целям. Иначе говоря, кто другой может выразить экзистенциональные и национальные идеи точнее и лучше, чем Максим Максимыч? К примеру, доброту (О Бэле: «была веселая, и все надо мной, проказница, подшучивала… Бог её прости!..»), отношение к опасности («Да-с, и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрывать невольное биение сердца»), понимание чуждого поступка – убийства Казбичем отца Бэлы («конечно, по-ихнему <…> он был совершенно прав») и т.п. Эталонность образа Максима Максимыча для представления настоящего русского характера явилась причиной признания за ним многими читателями и критиками первенствующей роли среди героев романа «Герой нашего времени».

Возможно, резкий дисбаланс в критическом и читательском внимании к Печорину и Максиму Максимычу был одной из едва ли не ведущих причин полагать, что в «Кавказце» Лермонтов компенсирует недосказанное в романе. И.С. Юхнова называет имена выдающихся лермонтоведов И.Л. Андроникова [1, 512-528], С.Н. Дурылина [5, 112-113], В.А. Мануйлова [12, 253], полагавших очерк «Кавказец» своего рода комментарием к роману «Герой нашего времени» и в особенной мере это касалось коменданта крепости - средоточия событий в «Бэле». Это мнение происходит из-за недопонимания полноты воплощенного в образе Максима Максимыча: штабс-капитан изображен и оценен автором сообразно с его художественными намерениями, хотя «Кавказец», на наш взгляд, в самом деле можно считать известной поправкой к роману в том, что касается штабс-капитана как повествователя в «Бэле». Мы замечали ранее, что особенностью отношений автора и героя в прозе Лермонтова является тенденция последовательного возрастания степени независимости, или суверенности героя. В «Герое нашего времени» она проявилась в нарративной стратегии автора, т.е. организации текста благодаря четырем повествователя (путешествующий литератор, Максим Максимыч, Печорин и сам автор, выступающий в двух ипостасях, как эмпирический автор и сопрягающий текст его повествователь-визави), при этом все они повествуют от первого лица – «Я», сохраняющего суверенность каждого из них. Исследователи прозы Лермонтова, главным образом, романа «Герой нашего времени», говоря об особенности повествовательных форм у писателя, отмечают либо «принцип параллелизма авторской и судьбы героя, либо субъективно-биографический способ организации повествования. Приведенные наблюдения, безусловно, верны и при этом нуждаются в распространении тем, что, исследуя соотношение биографического и художественного, следует учитывать их категорическую несовместимость как явлений разной природы, т.е. биографическое не может быть художественным, как художественное – вернуться к эмпирической реальности. Отсюда и отношения автор – герой непременно должны проявляться через опосредствующую инстанцию – повествователя, что выразилось в нарративной структуре прозы Лермонтова, последовательном освобождении героя от авторской зависимости. В этом ключе, вероятно, понимается термин, предложный В. Шмидом, - «самопрезентация нарратора», - предполагающий вариативность повествовательных форм, как, например, Печорин в «Журнале» выступает и героем, и повествователем [15]. Таким образом, мы полагаем, что одной из основных причин обращения к теме в очерке «Кавказец» было намерение как представить собирательный образ судьбы настоящего кавказца, так и восполнить недостаток личностного начала у Максима Максимыча как повествователя, объясняемый, разумеется, его ролью в романе, тем не менее, не равной остальным.

В «Кавказце» впервые в прозе Лермонтова в законченной форме представлена жизнь человека в новой для литературы экзистенциальной рефлексии. В «Штоссе» судьба героя изображается в атмосфере прогрессирующего распада и отчаяния; жизнь настоящего кавказца уныла и лишена радости. Вероятно, в обоих произведениях отразился дух времени, когда индивидуальное существование не насыщается жизнью подлинных чувств и разума. Примеров биографического дискурса в литературе и прежде было много, достаточно вспомнить «Робинзона Крузо» Д.Дефо, но жизнь как существование не требовала осмысления своей сущности или ее ценность и смысл предлагались в виде общего для всех закона. На рубеже XVIII-XIX вв. во всех сферах существования человеческого общежития, прежде всего, религиозной, интеллектуальной, культурной получает всеохватное выражение процесс индивидуализации, т.е. осознания человеком себя как отдельного ценностного феномена бытия, процесс, породивший эру рефлексии в европейской мысли. В.Г.Белинский, одним из первых в России увлекшись идеей рефлексии, писал в 1840 г. о романе «Герой нашего времени»: «…что на простом языке называется и “хандрою” и “иппохондриею” и “мнительностию” и “сомнением”, и другими словами, далеко не выражающими сущности явления <….> на языке философском называется рефлексиею» [2, 252]. Высказывание свидетельствует об общей впечатленности Белинского понятием рефлексии и, казалось бы, к роману непосредственно отношения может не иметь. Речь в нем идет о том, как лучше назвать настроения героя, что вовсе не обязательно проникнет в суть явления. Однако следующая фраза Белинского обладает глубоким и точным смыслом: «в состоянии рефлексии человек распадается на два человека, из которых один живет, а другой наблюдает за ним и судит о нем» [2, 252].

Белинский повторяет слова Печорина, сказанные доктору Вернеру перед дуэлью с Грушницким, переводя их значение из контекста частного разговора в концептуальное суждение: «Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и миром навеки, а второй… второй…» [8, 324]. Выбирая столь важное подтверждение своей мысли в лермонтовском тексте, критик оказывается очень близок к открытию основного закона экзистенциальной литературы: переживание данного ему существования как постижение его назначения, отвлеченного от протекающих нужд его состояния. И деятельность, в которой осуществляется это постижение, Белинским названа рефлексией. В «Штоссе» судьба героя изображается в атмосфере прогрессирующего распада и отчаяния; жизнь настоящего кавказца уныла и лишена радости. Вероятно, в обоих произведениях отразился дух времени, когда индивидуальное существование не насыщается жизнью подлинных чувств и разума. В лермонтовское время, по выражению Белинского, в «век рефлексии», разрыв между существованием и жизнью обозначился столь глубоко, что принял массовый характер, отразившийся в экзистенциальной литературе Гоголя, молодых Достоевского и Щедрина, Гончарова и Тургенева. Критический реализм в своих художественных идеях был призван заполнить этот разрыв, преодолеть пессимизм личного существования, однако неизбежно приводил к поглощению личности средой. В русской литературе экзистенциальные темы и образы слились в комедии А.П. Чехова «Вишневый сад», смысл которой организует центральная идея произведения, состоящая в несовместимости существования героев с жизнью.

В последних прозаических произведениях Лермонтова герои изображаются иначе, чем в предыдущих; кажется парадоксальным, что повествуемые в третьем лице, они, тем не менее, представлены более независимыми от автора личностями. Герой «Штосса» Лугин непредсказуем в своих решениях и неуправляем в поведении, и невозможность сделать за него выбор становится причиной резкого обрыва повествования. О настоящем кавказце как о художественном образе можно говорить только с высокой степенью условности из-за специфики жанра очерка, но представлен его герой в согласном сочетании средств индивидуализации и типизации, т.е. его жизнь и судьба изображаются в объективном ключе. Очерк «Кавказец» как бы вовлечен в пространство художественной прозы, между ее текстами обнаруживается идейно-композиционные связи. Так, в начале романа «Герой нашего времени» путешествующий литератор, проезжая «на перекладных из Тифлиса», нанимает шесть быков, которые «едва подвигают его пустую тележку», - это начало кавказской темы. Заканчивается эта тема в очерке «Кавказец»: «отставка с пенсионом выходит, он покупает тележку, запрягает в нее пару верховых кляч и помаленьку пробирается на родину…» В сопоставленных фрагментах очевидны взаимосвязи разных текстов, благодаря которым создается эффект, будто речь идет об одном человеке, хотя в первом на Кавказ приезжает путешествующий литератор, во втором – Кавказ покидает другой, названный Лермонтовым настоящим кавказцем. Выбор героев наводит на мысль, что путешествующий литератор открывает тему как личную, поскольку этот герой-повествователь наиболее близок автору, и потому, что кавказские маршруты (проезд по Военно-Грузинской дороге) – путь русского интеллигента времени.

Другими словами, образ путешествующего литератора обладает художественной пластичностью, что позволяет ему ассоциироваться с широким кругом прототипических личностей. Финал «Кавказца» является неким обобщением, вбирающим темы личной и общей судьбы, в нем собраны все возможные представляющие тему герои: «настоящие», «грузинские», «статские» кавказцы, среди них неназванные герои всего текстового пространства зрелой прозы Лермонтова. Финал очерка представляется эмоциональным итогом бесплодного существования человека. Косвенным подтверждением этой мысли можно было бы считать выразительную деталь, связывающую начало зрелого прозаического творчества Лермонтова и конец – позднего, деталь, имеющую известный символический потенциал: шесть быков в «Бэле» вызывают ощущение силы и ожидания – две верховые клячи в «Кавказце» - уныния и пустоты. Последняя фраза «Кавказца», пусть и говорящая о типе «статских» кавказцев, являет столь характерное для Лермонтова смешение интонаций горечи и сарказма: «Послужив там несколько лет, он обыкновенно возвращается в Россию с чином и красным носом» [8, 351]Таким образом, «Кавказец», подобно «Штоссу», имеет отчетливо выраженный характер, подчеркивающий экзистенциальный статус поздней прозы Лермонтова [13, 72] и становится своего рода послесловием к творчеству Лермонтова.

References
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.