Рус Eng Cn Translate this page:
Please select your language to translate the article


You can just close the window to don't translate
Library
Your profile

Back to contents

Conflict Studies / nota bene
Reference:

Symbolic politics in modern Russia: main vectors and risk factors

Anikin Daniil Aleksandrovich

PhD in Philosophy

Associate professor, Department of History and Theory of Policy, Moscow State University

410012, Russia, Saratov region, Saratov, Volskaya str., 10a, office 206

dandee@list.ru
Other publications by this author
 

 

DOI:

10.7256/2454-0617.2019.4.31453

Received:

22-11-2019


Published:

03-02-2020


Abstract: The object of this research is the symbolic politics and its internal structure. The subject of this research is the politics of memory as an element of symbolic politics, its specificity in modern Russian society, and prerequisites for the emergence of conflicts. A question is raised on the need for determining the interrelation of symbolic politics and politics of memory, as well as on specificity of similar relationship within the modern Russian political space. Emphasis is made on the fact that symbolic politics is directly associate with the level of political participation, since the demand for the formation and translation of certain political symbols is defined by the drive for legitimation of the existing order. Research methodology leans on the communication model of symbolic politics of Ulrich Sarcinelli, as well as process-relational methodology of studying the politics of memory of Jeffrey Olick. Separate aspect of research is Ulrich Beck’s concept of “risk society” from the perspective of transformation of structure of the political space. The author’s main contribution lies in substantiation of thesis that the risks of symbolic politics are related to changes in the roster of political actors, which leads to dissolution of the symbolic consensus within the society. The author believes that the deficit of development strategies and associated images resulted in centralization of symbolic politics exclusively in the sphere of images of the past, which became a substantial risk factor provoking conflicts around the interpretation and reconsideration of the particular “spots of memory”. The desire to minimize such risk consists in withholding problematic questions of the past, which leads to the absence of public discussion mechanisms, localization and regionalization of the vectors of symbolic politics.


Keywords:

symbolic politics, symbol, politics of memory, conflict, risk society, risk, past, political space, development vectors, symbolic power

This article written in Russian. You can find original text of the article here .

Вопрос об использовании прошлого в качестве символического ресурса в современном российском обществе продолжает оставаться актуальным уже долго время. Внешним проявлением этой актуальности становится увеличение количества публикаций, посвященным отдельным моментам российского прошлого, проблемам и перспективам их использования в контексте современной символической политики. Но по-прежнему насущным остается вопрос методологической рефлексии по поводу самого факта сведения символической политике исключительно к политике памяти, сосредоточения усилий политических акторов на спорах вокруг проблемных моментов прошлого и роли государства в разрешении подобных символических конфликтов.

Целью данной статьи является анализ соотношения символической политики и политики памяти в качестве направлений политической деятельности, а также выявление ключевых векторов символической политики в современной России и связанных с ними рисков.

Прежде всего, хочется отметить, что, несмотря на многообразие определений символической политики, суть большинства из них можно свести к следующему: символическая политика представляет собой направление политической активности, направленное на формирование, использование и тиражирование определенных символов с целью легитимации или делегитимации существующего политического порядка. Из этого определения логически следует необходимость обращения к самому понятию «символ». Еще Э. Кассирер считал, что сущность человеческой деятельности сводится к созданию и продуцированию символов, что и является основным отличием человека от животного. В этом смысле символ представляет собой указание на амбивалентность существования человека, разрыв между внешними проявлениями и внутренним содержанием, который представляет собой не столько угрозу, сколько потенциал, поскольку обеспечивает деятельность других людей необходимой степенью свободы. Символ может быть создан одним человеком, но возможность придания ему иных смыслов, практически безгранична, что и определяет возможность существования целенаправленной деятельности отдельных политических акторов по созданию символов и их использованию в собственных интересах, сопровождающейся переосмыслением заложенного в них изначально смысла.

Наиболее существенным остается вопрос о связи символической политики и реальной политики, который по-разному решается представителями различных теоретических подходов. В рамках коммуникативной модели символической политики У. Сарцинелли акцентируется внимание на дополняющем характере символической политики, что оказывается обусловлено, в первую очередь, спецификой современной публичной сферы, в которой и разворачиваются политические действия [4, с. 14]. Иначе говоря, сама необходимость символов в политике обусловлена необходимостью сделать публичными политические действия, продемонстрировать совокупности граждан принимаемые решения и при этом выразить в наиболее наглядной и доступной форме. Такая трактовка символической политики сводит потребность в ее существовании лишь к репрезентации принимаемых решений, а сами символические действия, по сути, превращаются лишь в инсценировку настоящей политики, которая протекает за закрытыми дверями. Потребность в такой инсценировке является лишь уступкой для публики, аналогичной тому, как в средневековом обществе процедура помазания короля на царство наглядно демонстрировала то событие, которое уже являлось фактом.

Следует обратить внимание, что в рамках коммуникативной модели не ставится вопрос о потенциальных рисках, кроющихся в самом существовании символической политики, в частности, в возможности несоответствия между реальными политическими действиями и их символическими репрезентациями.

Заслуга обсуждения этих рисков принадлежит еще одному исследователю символической политики Т. Майеру. Он обращает внимание на тот факт, что символическое действие по своей специфике оказывается шире, нежели рационально принимаемое политическое решение, поскольку многозначность прочтения и интерпретации символов делает возможным или даже неизбежным целый набор интерпретаций, могущих выходит за пределы изначально определенного политического консенсуса [4, с. 18-19]. Таким образом, предпосылки для рискогенности символической политики обусловлены поливалентным характером самого символа, что начинает особенно остро проявляться при такой конфигурации политического пространства, когда выбор символов становится ограниченным, а вариативность политического действия начинает определяться не возможностью расширения символического спектра, а перекодированием уже имеющихся символов. В этом смысле можно констатировать, что формирование собственно символической политики в качестве полноценной составляющей политического дискурса, а не просто использование отдельных символов для легитимации политического порядка напрямую связано с закреплением демократического строя в качестве основного политического режима.

При этом следует отказаться от мысли о том, что символическая политика присуща только демократическому обществу, поскольку XX век дал множество примеров того, как тоталитарные режимы осуществляли действенную работу с символами, создавая их или подвергая трансформации. Правильнее будет сказать, что потребность в символической политике возникает в обществе с высоким уровнем политического участия, соответственно, как демократический строй, нуждающийся в легитимации со стороны большинства, так и тоталитарный строй, нуждающийся в демонстрации подобной легитимации, создают условия для реализации символической политики. Только в одном случае мы можем наблюдать открытую конкуренцию между политическими акторами за распределение и присвоение символических ресурсов, в другом же случае политическая активность будет сводиться к постоянным попыткам государства как единственного политического актора поддерживать осмысленное существование заранее определенного набора символов или пытаться расширить этот набор без ущерба для константных смыслов [6, pp. 30-32].

В каком же случае символическая политика превращается из фактора поддержки существующего политического порядка в фактор риска? Общей предпосылкой такого превращения становится изменение количества акторов символической политики, что нарушает устойчивые механизмы производства и трансляции политических символов.

Проблематика рисков в гуманитарных науках связана с работой У. Бека «Общество риска», диагностировавшей замену логики производства общественных благ на логику производства рисков [2, с. 12]. Из этого не следует, что риски не производились до настоящего момента, а именно сейчас перестали производиться общественные блага, просто нарушился баланс их производства, то есть отныне каждое действие, совершаемое человеком, несет за собой целый ряд неконтролируемых последствий, которые он не в состоянии предусмотреть. Процесс становления общества риска стоит связать не сколько с количественными, сколько с качественными изменениями, являющимися последствиями процесса плюрализации политического порядка, а именно – увеличением числа политических акторов и многообразных связей между ними.

Рискогенность политической реальности – это вариативность поведенческих стратегий, обуславливающая возникновение политических и социальных конфликтов, причем особую роль в этом процессе играют идентификационные риски. Суть этих рисков заключается в невозможности полного отождествления индивидом себя с какой-либо социальной общностью в силу размытости границ самих этих общностей, а также наложения друг на друга различных форм идентичности. Указанные характеристики имеют непосредственное отношение к проблематике символической политики, поскольку важным фактором возникновения идентификационных рисков является наличие различных мемориальных стратегий, применяемых различными политическими акторами и приводящих индивида к необходимости сочетания данных стратегий в рамках единой системы идентификационных координат.

Причины же трансформации «общества производства символов» в «общество производства рисков» могут быть различны. В демократических обществах они будут связаны с расширением состава акторов, в частности, появлением новых политических институций или общественных движений, переосмысливающих тот набор символов, который являлся константным для данного общества.

В качестве примера можно привести постепенное размывание общественного консенсуса по поводу исторической ответственности в Германии в связи с усилением роли мигрантских общин, причем переинтерпретация базовых символов оказывается многозначным процессом, протекающим сразу в нескольких направлениях. С одной стороны, общины турок, проживающих в Германии на протяжении уже нескольких десятилетий, не готовы соотносить себя с символикой памяти о Холокосте и нацизме. С другой стороны, эти же символы подвергаются переосмыслению со стороны «новых правых», для которых невозможность реабилитации нацистского режима в целом, что закреплено на законодательном уровне, сопровождается оправданием отдельных его элементов, прежде всего, трудовой и миграционной политики.

Но в случае обществ, переживающих ситуацию демократического транзита, риски символической политики будут иметь несколько иную природу. Они будут связаны, в первую очередь, с возникновением определенного «символического вакуума», возникающего в силу дискредитации существующего набора символов, образования плюралистического символического пространства и временного отказа государства от права на единоличное формирование и трансляцию символов. Двойственность символической политики в ситуации демократического транзита заключается в сочетании противоречивых тенденций в публичном пространстве – стремление переосмыслить уже существующие символы и стремление преодолеть их неполноту, расширить набор образов, которые окажутся способны выразить новые установки и ценности трансформирующегося социума.

Существенным фактором, повлиявшим на специфику политики памяти в современной России, является преемственность Российской Федерации как политического и юридического субъекта по отношению к Советскому Союзу. Эта преемственность, закрепленная нормативная актами, отражается и в символическом поле, закрепляя определенные мемориальные традиции, но, вместе с тем, и создавая неминуемые риски, возникающие при соотношении этих традиций с современными политическими реалиями. Дефицит образов будущего, возникающих в ситуации социальной аномии, резкой трансформации как социальных структур, так и всей ценностной школы советского общества, привел к закономерной переориентации символической политики на те сохранившиеся символы, которые в условиях дискредитации идеологических установок советского режима, обладали потенциалом коллективной солидарности и преодоления ценностной аномии [7, p. 10].

В результате подобной переориентации ключевым элементом символической политики в постсоветской России становится память о Великой Отечественной войне, что начинает отчетливо проявляться уже в середине 90-х годов [3, с. 124-125]. Моральный ресентимент российского общества в условиях социально-экономических неурядиц «дикого капитализма» стал мощным факторов формирования реваншистской политики памяти, в которой победа в войне становилась не только предметом гордости, но и моральным оправданием сохранения исторической преемственности. Но гиперболизированное стремление к прошлому как к предмету гордости сужало не только пространство интерпретаций, но и количество самих символов, которые могли способствовать преодолению подобной зависимости.

Это обстоятельство отчетливо проявилось в нежелании и неумении государства работать с травматической повесткой прошлого, в частности, с темой репрессий. Разумеется, эта тема не подвергается цензурированию в учебниках истории, открываются памятники и государственными указами обозначаются памятные даты, но возникает своеобразная «фигура умолчания», не позволяющая сформироваться полноценной исторической ответственности [1, с. 132]. Символика жертв репрессий не сопровождается выявлением того обстоятельства, жертвами чего или кого они являются. В отличие от немецкого опыта установления коллективной ответственности, прошедшего через несколько стадий («никто не виноват» - «виновны они, а не мы» - «виновны они, но мы несем ответственность»), российский опыт оказывается не сформирован в силу непроясненности символических контуров произошедшего – отсутствия четких образов преступников, необъясненности связи между жертвами, преступниками и современными россиянами. Схожие процессы можно было наблюдать и во время столетнего юбилея Октябрьской революции в 2017 году, когда государство, как и большинство политических акторов, устранилось от организации общественного обсуждения последствий данного образа прошлого и его роли для современного российского общества [5, s. 380-382].

Но отказ от «проработки прошлого» (в терминологии Т. Адорно) в совокупности с последствиями федерального плюрализма 90-х годов («парад суверенитетов») чреват вполне определенными политическими рисками, проистекающими из активизации региональной символической политики. Потребность в подобной политике определяется политическими и экономическими интересами. С политической точки зрения, присвоение определенных символов становится фактором символическом конкуренции в политическом пространстве, но, что еще более, важно, приводит к перераспределению финансовых потоков – как в виде субсидий и дотаций от федерального центра, так и от туристической деятельности. Закономерным результатом активизации региональной символической политики становится актуализация тех символов, которые становятся источниками социальной напряженности и межнациональных конфликтов.

Таким образом, символическая политика в современном российском обществе оказывается сведена лишь к одной, пусть даже значимой, своей части, а именно к политике памяти. Но способы реализации этой политики, а также специфическая конфигурация политических акторов, препятствующая выработке общественных договоренностей относительно ключевых символов, способствуют формированию новых факторов риска, последствия которых будут особенно остро ощущаться в российском обществе уже в ближайшие годы.

References
1. Assman A. Zabvenie istorii – oderzhimost' istoriei. M. Novoe literaturnoe obozrenie, 2019. 412 s.
2. Bek U. Obshchestvo riska: na puti k drugomu modernu. M.: Progress-Traditsiya, 2000. 383 s.
3. Golovashina O. V., Linchenko A. A., Anikin D. A. Pamyat' o Velikoi Otechestvennoi voine: Den' Pobedy v istoricheskom soznanii rossiyan // Sotsiologicheskie issledovaniya, 2017, № 3. S. 123-133.
4. Malinova O.Yu. Aktual'noe proshloe: Simvolicheskaya politika vlastvuyushchei elity i dilemmy rossiiskoi identichnosti. M. Politicheskaya entsiklopediya, 2015. 288 s.
5. Linčenko A., Anikin D. Revolution schlecht, Tradition gut Russlands Parteien und die Oktoberrevolution // OSTEUROPA, 67. Jg., 6–8/2017, S. 371-382.
6. Olick J. The Politics of Regret: On Collective Memory and Historical Responsibility. New York: Routledge, 2007. 312 pp.
7. Rüsen J. Trauma and Mourning in Historical Thinking // Journal of Interdisciplinary Studies in History and Archaeology. 2004. Vol. 1, No.1. R. 9-18.